вторник, 2 июня 2015 г.

Образ врага как условие политической субъектности нации

В одном из предыдущих материалов мы рассмотрели сформировавшуюся в СМИ тенденцию размывания образа врага, поддержанную высшим должностным лицом государства российского (он же "лидер нации"). Теперь предлагаю вашему вниманию теоретические выкладки относительно важности и необходимости формирования образа врага как существенного условия выживания нации. Выдержки позаимствованы из книги А.Н.Савельева "Образ врага. Расология и политическая антропология".



Андрей Николаевич Савельев — российский ученый, государственный и политический деятель, доктор политических наук, профессор. В 2003—2007 годах депутат Государственной Думы (фракция "Родина). Лидер незарегистрированной политической партии «Великая Россия». Руководитель международного фонда «Русский информационный центр».

Героизм - преодоление врага

В порядке политкорректности нормативные акты современных государств старательно избавляются от установок на сверхусилия, которые всегда требуются особенно на войне, а в общем - всегда и повсеместно, но всегда и повсеместно бывают неудобны для деятельности бюрократического аппарата. На войне душа нации востребуется бюрократией ради собственного спасения - так поступил Сталин, воззвав к «братьям и сестрам», вернув Церкви возможность окормлять идущих на смерть граждан. Но окончание войны связано с иными запросами бюрократии - с унижением личности воина, раскрывшейся при защите Отечества. Проблема послевоенного развития связана с тем, сумеет ли нация сохранить эту личность от давящего воздействия бюрократии.
Бердяев писал: «Не случайно великие добродетели человеческого характера выковывались в войнах. С войнами связана выработка мужества, храбрости, самопожертвования, героизма, рыцарства. Рыцарства и рыцарского закала характера не было бы в мире, если бы не было войн. С войнами связано героическое в истории. Я видел лица молодых людей, добровольцами шедших на войну. Они шли в ударные батальоны, почти на верную смерть. Я никогда не забуду их лиц. И я знаю, что война обращена не к низшим только, а и к высшим инстинктам человеческой природы, к инстинктам самопожертвования, любви к родине, она требует бесстрашного отношения к смерти».
Опасность отталкивается бюргерским и бюрократическим самосознанием, опасное положение объявляется безнравственным и старательно избегается, а реальное столкновение со злом наблюдается даже не со стороны, а как бы из-за угла. Героизм, напротив, принимает на себя отрицания, о которых предупреждает стрax - вплоть до отрицания собственной жизни. Дегероизированное общество возникает именно в связи с тем, что оно не может ужиться со страхом, преодолеть его.
Эрнст Юнгер, видевший перед собой виновника унижения Германии веймарским капитулянтским режимом, писал: «...опасное предстает в лучах [бюргерского] разума как бессмысленное и тем самым утрачивает свое притязание на действительность. В этом мире важно воспринимать опасное как бессмысленное, и оно будет преодолено в тот самый момент, когда отразится в зеркале разума как некая ошибка». Бюргерское государство «заявляет о себе во всеохватной структуре системы страхования, благодаря которой не только риск во внешней и внутренней политике, но и риск в частной жизни должен быть равномерно распределен и тем самым поставлен под начало разума, - в тех устремлениях, что стараются растворить судьбу в исчислении вероятностей. Оно заявляет о себе, далее, в многочисленных и весьма запутанных усилиях понять жизнь души как причинно-следственный процесс и тем самым перевести ее из непредсказуемого состояния в предсказуемое, то есть вовлечь в тот круг, где господствует сознание». Трусливому индивиду-бюргеру Юнгер противопоставляет тип - личность, идентифицирующую себя не индивидуальными отличиями, а признаками, лежащими за пределами единичного существования, то есть, в сфере духа. Этот тип выражает нацию и защищает ее.
...
При переходе к новым историческим формациям личность вступает в свои права, но надличностный принцип остается в сфере героизма.
Как отмечает современный исследователь Светлана Лурье, обычно ситуации выбора связаны с «малыми пограничными ситуациями» - кризисными ситуациями в жизни человека, требующими самостоятельного поступка. Именно в малой пограничной ситуации происходит соединение между личным поведением человека и «национальным характером» - только в подобной ситуации человек может «поступить как русский».
Овладение надличностным принципом осуществляется только личностью, делающей сознательный или интуитивный (но все равно личностный) выбор в пользу такого поступка, и именно этим поступком личность отождествляется с нацией, противостоит ее врагам и становится героической. (с.с.72-73)

Политика и вражда

Образ врага всегда конкретен и персонифицирован, а «человек политический» не может иметь индивидуальных черт - его позиция приобретает вес лишь в сочетании с аналогичными позициями, утратившими личную окраску. Политический лидер, приобретая популярность, проявляет только те личностные черты, которые отражают консолидированные чаяния его поклонников (выделение жирным - Capi Tan, кроме жирного курсива); по сути дела, в личности лидера теряется различие между личным и коллективным, его дар соединяет одно с другим. Что касается интересов частного индивида, то их заявление может быть прагматичным только в одном смысле - в смысле дезориентации политического противника.
Для Карла Шмитта критерием политического является некоторая интенсивность ПРОТИВОПОЛОЖНОСТИ, которая приобретет политический смысл вне зависимости от изначального содержания противоположности - религиозного, морального, экономического, этического. Как только мы можем сказать, что зафиксировано образование групп друзей и врагов, фиксируем одновременно и политическое. Но этого мало. Шмитт выделяет два фактора, которые отделяют частную вражду от политической: враг, во-первых, есть борющаяся совокупность людей, противостоящая точно такой же совокупности; во-вторых, борющаяся публично.
При этом у политики нет собственного содержания. Содержание поставляется ему той проблематикой, по поводу которой между группами ведется непримиримая борьба (внешне, отметим, возможно, весьма корректная и регламентированная).
...
[Агнес] Хеллер говорит о трех независимых логиках любого обсуждения: путь к столкновению, состояние сосуществования и состояние сотрудничества. В первом случае политическое ясно прорисовано и ясно видны проблемы современности - размывание представлений о политическом, деполитизация мышления, департизация политической конкуренции, бюрократизация государственной машины и др. В последнем случае логика сотрудничества затушевывает вопрос о целях сотрудничества и политизирует те вопросы, которые по своему смыслу должны иметь минимальную концентрацию политического.
Промежуточный вариант «логики сосуществования», с одной стороны, лишает политическое конфронтационного содержания, с другой - тормозит выработку выраженного понятия о «своем». Сосуществование одинаково прохладно и к «своим», и к «чужим».
Если в первом случае мы имеем дело с конфронтационной логикой и органичными оппозициями мы/они, национальным пониманием политического, то во втором - с консенсусным, глобалистским, бюрократическим, поверхностным пониманием политического. Промежуточный случай чреват как неорганическими оппозициями (например, классовыми), так и поверхностной идеологией в сочетании с двойными стандартами, метаниями между национальными и интернациональными ценностями.
Хеллер полагает, что к политическим можно отнести речевые акты, направленные на взаимное понимание. Шмитт, напротив, считает, что все политические понятия, представления и слова имеют полемический смысл. Следовательно, как только политический текст направлен не на консолидацию «своего» и оппонирование «чужому», а на некое всеобщее понимание, он ослабляет свою политическую сущность или вовсе ее утрачивает (если не встречает сопротивления).
Введение свободы в понятие политического (политизация свободы или либерализация политики) означает деполитизацию мышления, департизацию политики и превращение политических институтов в фикцию, используемую денационализированной бюрократией, а научных понятий - в обыденные метафоры. В случае введения справедливости в качестве ключевого понятия в политическое, деполитизация мышления, очевидно, остается, но политика как раз оказывается партийной и система управления политизируется, становясь частью партии - фиктивным будет мировоззрение, подменяемое омертвевшей и застывшей идеологией. Оба случая - скорее уж не логика, а политика, политическая позиция, намеренная прикинуться безопасной логикой.
Консервативное понимание политического центральным понятием полагает нацию, от которой «вширь» развиваются разнообразные оппозиции с другими нациями, в «вглубь» - оппозиции между национальными и антинациональными, государственными и антигосударственными силами. Нация вовне всегда конфронтационна, она выражает исторически индивидуальную идею государства. Свобода требует от любого государства универсального компромисса, нация - только компромисса среди «своих» против «чужих». Нация - это внутреннее обязывание, требующее внешней свободы.
Карл Шмитт подчеркивает: «Покуда народ существует в сфере политического, он должен - хотя бы и только в крайнем случае, но о том, имеет ли место крайний случай, решает он сам - самостоятельно определять различение друга и врага. В этом состоит существо его политической экзистенции. Если у него больше нет способности или воли к этому различению, он прекращает политически существовать. Если он позволяет, чтобы кто-то чужой предписывал ему, кто есть его враг и против кого ему можно бороться, а против кого - нет, он больше уже не является политически свободным народом и подчинен иной политической системе или же включен в нее».
Логика консенсуса и сотрудничества в политике отражает непонимание политического. В интегральной, расширительной схеме толкования политического конфронтационная «логика» говорит о сущности и понимании политического. Когда же речь идет о модели сотрудничества и сосуществования, понимание утрачивается. При этом непонимание политического начинает играть особенную роль - оно усиливает конфронтационность ввиду неведения о диспозиции сил, незнания «своих» и «чужих», ввиду попыток выдвигать для тех и других одни и те же этические доводы, ввиду утраты представлений о ведущих политических субъектах и особенностях их функционирования.
К политическому мы должны отнести такие черты, которые объект нашего внимания приобретает в результате острого конфликта, непременно приобретающего публичное выражение и доведенного до такой стадии, в которой этические претензии предъявляются уже не к идеям, а к личностям или политическим субъектам. Причем эти претензии выражаются на языке политических ценностей (национальное и антинациональное, государственное и антигосударственное; в ином идеологическом наборе - фобия и солидарность, авторитаризм и демократия и т.д.), действующем в сюжетно оформленной политической парадигме - политическом мифе.
Война - квинтэссенция политического. Можно сказать, что политика - всего лишь сублимированная война, что политика ищет иные методы уничтожения врага, когда запрещено применять открытое убийственное насилие. Только в кризисном обществе воинская служба становится аполитичной - поскольку нация забывает себя, утрачивая представление о собственных врагах. Если у нации нет врагов, то близится ее конец. А до того - конец армии. Вместе с тем, армия как институт является последним аргументом политики, единением нации, и в этом смысле в армии не может быть партийных страстей. Иначе партийная склока сломает государство, призванное ограничить открытое насилие и учредить политическое как таковое в рамках государства.
Напряженность противостояния про изводит политическое как только оппонирующие группы начинают добавлять в полемику этические оценки - это как раз и означает, что необходимая интенсивность противоположности достигнута, и аргументация уже работает не на понимание между оппонентами, а на противостояние. Но политика идет дальше - от этического неприятия противника к обвинению его в умственной неполноценности. Потом дело доходит и до физического отвращения к врагу - враг всесторонне безобразен и является как бы подделкой под человека. Разрешенный конфликт, выявивший победителя, возвращает противостоящим сторонам человеческие черты - победитель оказывается уже потому прав, что победил, поверженный вновь обретает человеческие черты уже потому, что был в состоянии противостоять победителю.

Политический враг

Понимание политического возникает именно вокруг оппозиции «мы» и «они», «свои» и «чужие».
Для древнегреческого философа Гераклита эти противоположности сближаются, как и все в природе - «враждебное находится в согласии с собой» (горячее охлаждается, влажное сохнет и т.д.). Поэтому невозможна негативная оценка столкновения между противоположностями.
В социальном плане это означает, что исход войны всегда справедлив: «Война - отец всех, царь всех: одних она объявляет богами, других - людьми, одних творит рабами, других - свободными ... Должно знать, что война общепринята, что вражда - обычный порядок вещей, и что все возникает через вражду и заимообразно».
«Свои» и «чужие» - наиболее фундаментальные понятия, которым не требуется никаких зкономических или иных обоснований: «не в том смысле "чужие", что они неприятны, а в том смысле неприятны, что "чужие"» (В. Поршнев).
Именно на таком понимании построил свою концепцию политического Карл Шмитт. Он утверждает, что «специфически политическое различение, к которому можно свести политические действия и мотивы, - это различение друга и врага». «Смысл различения друга и врага состоит в том, чтобы обозначить высшую степень интенсивности соединения или разделения, ассоциации или диссоциации; это различение может существовать теоретически и практически, независимо от того, используются ли одновременно все эти моральные, эстетические, экономические или иные различения. Не нужно, чтобы политический враг был морально зол, не нужно, чтобы он был эстетически безобразен, не должен он непременно оказаться хозяйственным конкурентом, а может быть, даже окажется и выгодно вести с ним дела. Он есть именно иной, чужой».
Доводя эту мысль до конца и учитывая биологические и антропологические доводы, можно сказать, что политическое поведение есть в некотором смысле повторение моделей поведения, связанных с отношениями хищник-жертва в живой природе и тотемическими обычаями древних человеческих сообществ.
В этом смысле какие·либо разговоры о возможности «объективной» позиции в политике являются профанными или же сводят политику к иным формам жизнедеятельности - религии, праву, зкономике и т.п. Напротив, «всякая религиозная, моральная, экономическая, этническая или иная противоположность превращается в противоположность политическую, если она достаточно сильна для того, чтобы эффективно разделять людей на группы друзей и врагов». «Если противодействующие хозяйственные, культурные или религиозные силы столь могущественны, что они принимают решение о серьезном обороте дел, исходя из своих специфических критериев, то именно тут они и становятся новой субстанцией политического единства».
Как отмечает Шмитт, политическое единство должно в случае необходимости требовать, чтобы за него отдали жизнь. В политике важным оказывается не самопожертвование ради «мы»-общности, а готовность к нему, наполняющее особой энергией поведение индивида, делающее его собственно политическим. Война как предпосылка сплачивает «мы»-группу и переопределяет любые основания ее организации в политические.
Народ как «мы»-группа, является политически независимым только в том случае, если он способен различать «друга» и «врага». Если такая способность утрачивается или передается некоей внешней силе (скажем, в химерной государственности - представителям иного этноса), то такой народ перестает существовать в качестве политического субъекта. Если какая-либо политическая сила стремится доказать, что у народа врагов нет или что именно такое состояние является желательным, то эта сила действует в пользу врагов народа, которые существуют не только в воображении, но и в реальной действительности.
Если в межличностном конфликте столкновение с врагом (в том числе и в экзистенциальной схватке по поводу нравственных ценностей) не предполагает его окончательного уничтожения, что снимало бы продуктивное противоречие, то в столкновении народа со своим врагом последний может быть только народом и только таким народом, противоречие с которым не может быть продуктивным. Враг народа должен быть обращен в «ничто», ибо ненависть к нему обезличена (Гегель).
Только тогда народ может утвердить свой нравственный принцип.
Вместе с тем, массовость современной политики требует, чтобы экзистенциальное столкновение или дележ территории, имущества и социальных статусов происходил от имели «мы»-группы выделенными из нее активистами (или активистами, сформировавшими вокруг своей позиции «мы»-группу), которые структурируют стихийную референтность в «мы»-группе и отталкивание от «они». Для политического активиста, таким образом, наличествует прямая заинтересованность в «они» как в явлении, обусловливающем необходимость его профессии. Следовательно, «мы», стремящееся к небытию «они», оказывается в неявном противостоянии с собственными активистами, вынужденными по возможности регулировать референтность среди своих противников.
Как отмечает современный исследователь феномена политического А.И. Пригожин, «соперничество между представителями или выразителями разных групп строится на механизме взаиморефлексии. Это не означает прямого и непосредственного действия, направленного на достижение своих целей, а предполагает предвосхищение ожидаемых действий соперников, в результате чего конкретное решение может далеко отходить от цели, так как рассчитывается с учетом его воздействия на поведение соперников (если я так, то он эдак, поэтому я иначе...)».
Отсюда следует, насколько важно сохранять образ врага, ввиду постоянного его размывания политическими технологиями представитeлей группы, от имени которой действуют политические активисты.
Если «мы»-группа должна удерживать образ врага и постоянно воспроизводить энергетику вражды (вплоть до силового противостояния), чтобы оставаться политическим субъектом, то представляющие группу активисты лишь используют этот образ и эту энергетику для мобилизации группы и для достижения преимуществ в конкуренции по поводу захвата и удержания «политического капитала».

Размывание оппозиций

Ницше писал об этом: «Кто проанализирует совесть современного европейца, тот из тысяч ее моральных складок и скрытых уголков извлечет один и тот же императив, императив стадного страха: «мы хотим, чтобы наступил наконец момент, когда бы нам нечего было бояться!» Путь к этому моменту, стремление к нему, называется нынче в Европе и повсюду - прогрессом».
Между тем, опасность - то, что наполняет жизнь непередаваемым букетом ощущений. Она присутствует и в спорте, и в войне.
Война для молодых и сильных людей является делом привлекательным именно в связи с ощущением опасности, страха смерти и волевых усилий по его преодолению. Повстанец, камикадзе - это в большинстве своем вовсе не психически больной фанатик. Это люди, для которых образ врага слился с понятием мирового Зла, ради ущерба которому можно и нужно отдать свою жизнь. При этом Зло может обладать притягательностью именно в связи с ненавистью к нему. [См.: С. Кьеркегор: «симпатическая антипатия» или «антипатическая симпатия» («Страх и трепет»).]
Страх своего собственного страха сформировал в Западной цивилизации доминирующую политическую группировку, для которой образ врага заключен в источниках страха любых жестких оппозиций (то есть, собственно политических конфликтов). Главнейшим и легко обнаружимым образом становится образ национального государства.
Государство как принцип устроения общества обобщает все страхи.
А поэтому, как заметил Шмитт, «либерализм в типичной для него дилемме «дух/экономика» попытался растворить врага, со стороны торгово-деловой, - в конкуренте, а со стороны духовной - в дискутирующем оппоненте». «Правда, либерализм не подверг государство радикальному отрицанию, но, с другой стороны, и не нашел никакой позитивной теории государства (...); он создал учение о разделении и уравновешении «властей», т.е., систему помех и контроля государства, которую нельзя охарактеризовать как теорию государства или как конструктивный политический принцип». «Из совершенно очевидной, данной в ситуации борьбы воли к отражению врага, получается рационально-конструированный социальный идеал или программа, тенденция или хозяйственная калькуляция. Из политически соединенного народа получается на одной стороне культурно заинтересованная публика, а на другой - частью производственный и рабочий персонал, частью же - масса потребителей. Из господства и власти на духовном полюсе получается пропаганда и массовое внушение, а на хозяйственном полюсе - контроль. Мораль, в свою очередь, тоже стала автономной относительно метафизики и религии, наука - относительно религии, искусства и морали и т.д.».
Действительно, если консерватизм, выделяя, «своих», как подданных государства, гарантирует им помощь в сложных ситуациях (например, помощь беженцам и вынужденным переселенцам), то либерализм все сводит к экономической категории риска, за последствия которого каждый должен отвечать самостоятельно.
Существенные успехи либеральной идеологии привели к одному - к частичной замене открытого политического противостояния наций на международной арене - закрытым (непубличным) противостоянием экономических корпораций и квазирелигиозных научных доктрин.
Национальные предпочтения перешли из сферы политики в бытовую сферу и в субкультурные сообщества. Образ врага свелся к вялой и дегероизированной ксенофобии.
Между тем, и в западной социологии имеется существенно отличная от либеральной доктрины линия. Скажем, линия Пьера Бурдье, который называет борьбу партий «сублимированной гражданской войной», или Патрика Шампаня, утверждающего, что манифестация так или иначе является зародышем восстания, а сам смысл постоянных трансформаций уличных шествий (получивших, заметим, легитимный статус только во второй половине XIX века) состоит в том, чтобы не стать заученным ритуалом и подкрепить потенциально присутствующей возможностью мятежа и анархии внимание к определенной форсидее (политическому мифу). Иначе говоря, лишаясь образа врага, манифестация перестает быть интересной обществу, лишаясь тем самым своего политического статуса и превращаясь в подобие карнавального шествия или парада.
В российской политической публицистике не раз с негодованием приводились слова большевистских и фашистских лидеров о возможности нравственности только в кругу политических единомышленников.
Это негодование, само по себе свидетельствующее о наличии образа врага, всегда игнорирует тот факт, что либеральная доктрина отлична от критикуемых ею позиций лишь внешним лицемерием при строгом соблюдении правила: нравственность признается только в отношении «своих», к «чужим» она неприменима, у «чужих» нравственности нет. Именно таково было, например, отношение большинства западных политиков (да и широких общественных слоев) к атомной бомбардировке Японии в 1945, к событиям в Москве в 1993 году, к бомбардировкам Югославии в 1998 ...
Примеров «двойных стандартов» можно привести множество. Все они говорят о том, что образ врага никуда не исчез из реальной политики Запада, и только лицемерная риторика, ритуал политического диалога скрывают это обстоятельство и даже приводят к недоразумениям, связанным с наивными попытками правозащитников буквально трактовать нормы международного права.
Современная российская политология и философия политики, а вслед за ними и практика целого ряда политических группировок, в значительной степени следует либеральной концепции «деполитизации политики». Некоторых исследователей и политиков это приводит к критике исторического опыта собственной страны, в котором выискиваются причины войн и распрей, якобы свидетельствующих об особенностях русского народа. «Образ врага» переносится на русский народ, по отношению к которому целая плеяда политиков и ученых становится «внутренним хищником», не скованным какими-либо конвенциональными правилами, и моделирует отношения элита-народ по самоедской схеме хищник-жертва. (с.с. 90-98)

Время борьбы

Либерализм понимает свободу как явление экономическое, распространенное на все прочие сферы жизни. В результате якобы происходит освобождение индивидуума от государства - те же марксистская мечта о «царстве свободы». Не случайно формальное равенство (по норме закона) и реальное преимущество худших представителей общества (по норме либерального режима) становится дополнением к принципу свободы.
Либералы говорят, что наши права заканчиваются там, где начинаются права другого. В действительности их права (людей с либеральным типом мышления) ничем не ограничены, потому что не имеют под собой нравственной основы, а переведены на почву экономических калькуляций «выгодно - не выгодно». Консерваторы говорят, что свобода индивидуума - это обман, действительно свободным может быть только органическое социальное единство, а свобода личности - ничто перед свободой и задачами развития нации. Либералы ради свободы одного готовы пожертвовать свободой государства, а значит - свободой и достоинством многих. Консерваторы готовы предоставлять отдельной личности дополнительные возможности только в меру служения общим интересам.
Для либерала государство - первый враг, а содержание истории видится как непрерывная борьба личности против государства. «Золотой век» для либерала - не век расцвета культуры, а век распада и разложения. Десятилетка ельцинизма для либералов - самое счастливое время. Для консерватора это катастрофа. Либерал радуется краху Римской Империи, Российской империи («тюрьма народов»), СССР («империя зла»); консерватор сопротивляется разрушению государства. Либералам нужны великие потрясения, консерваторам - великая Россия.
...
Качества либерального типа мышления ярко выделил Эрнст Юнгер. Либеральный прогрессизм в его анализе выглядит у него как «рационализм» трусливого индивида, отстаивающего обветшалые ценности XIX века - века торжества идей Просвещения на европейском полуострове - ценности договора, который спасает от борьбы и, в то же время, может быть расторгнут в удобное время, когда партнер оказывается не способным к нападению: «...опасное предстает в лучах [бюргерского] разума как бессмысленное и тем самым утрачивает свое притязание на действительность. В этом мире важно воспринимать опасное как бессмысленное, и оно будет преодолено в тот самый момент, когда отразится в зеркале разума как некая ошибка.
Такое положение дел можно повсюду детально показать в рамках духовных и фактических порядков бюргерского мира. В целом оно заявляет о себе в стремлении рассматривать зиждущееся на иерархии государство как общество, основным принципом которого является равенство и которое учреждает себя посредством разумного акта. Оно заявляет о себе во всеохватной структуре системы страхования, благодаря которой не только риск во внешней и внутренней политике, но и риск в частной жизни должен быть равномерно распределен и тем самым поставлен под начало разума, - в тех устремлениях, что стараются растворить судьбу в исчислении вероятностей. Оно заявляет о себе, далее, в многочисленных и весьма запутанных усилиях понять жизнь души как причинно-следственный процесс и тем самым перевести ее из непредсказуемого состояния в предсказуемое, то есть вовлечь в тот круг, где господствует сознание.
В пределах этого пространства любая постановка вопроса художественной, научной или политической природы сводится к тому, что конфликта можно избежать. Если он все-таки возникает, чего нельзя не заметить хотя бы по перманентным войнам или непрекращающимся преступлениям, то дело состоит в том, чтобы объявить его заблуждением, повторения которого можно избежать с помощью образования или просвещения.
Такие заблуждения возникают лишь оттого, что не всем еще стали известны параметры того великого расчета, результатом которого будет заселение земного шара единым человечеством, - в корне добрым и в корне разумным, а потому и в корне себя обезопасившим».
Трусливому индивиду-бюргеру Юнгер противопоставляет тип - личность, идентифицирующую себя не индивидуальными отличиями, а признаками, лежащими за пределами единичного существования. Тип соответствует иному времени - времени борьбы: «Изменилось и лицо, которое смотрит на наблюдателя из-под стальной каски или защитного шлема. В гамме его выражений, наблюдать которые можно, к примеру, во время сбора или на групповых портретах, стало меньше многообразия, а с ним и индивидуальности, но больше четкости и определенности единичного облика. В нем появилось больше металла, оно словно покрыто гальванической пленкой, строение костей проступает четко, черты просты и напряжены. Взгляд спокоен и неподвижен, приучен смотреть на предметы в ситуациях, требующих высокой скорости схватывания.
Таково лицо расы, которая начинает развиваться при особых требованиях со стороны нового ландшафта и которая представлена единичным человеком не как личностью или индивидом, а как типом».
Новый образ мира, который в течение ХХ века лишь утратил наиболее яркие видимые элементы, показывал не размывание противоположностей, а обострение их непримиримости. Террор чеченских боевиков в России и теракты арабских смертников в США - яркий тому пример.
Необходимо почувствовать тотальность войны и новых ее методов. Тот же Юнгер с его концепцией тотальной мобилизации прекрасно понимал, что война затрагивает всех - даже тех, кто стремится обособиться от нее, быть непричастным и невинным. Тот, кто пытается ускользнуть от войны, превращается из способного к самообороне бойца в добычу смерти - из воителя в жертву, которая даже не в силах понять причины и источника своей муки или гибели.
Юнгер, подобно Карлу Шмитту, видел в политизации всех сторон жизни обострение противоречий, которые доходят до применения новых видов оружия. Прежде всего тех, которые направлены не на уничтожение отдельного солдата - пусть и в огромном количестве - а на создание целых «зон уничтожения». Высшей фазой развития этого типа оружия в конце ХХ века оказались вовсе не ядерные арсеналы, а информационные методы уничтожения противника как противостоящего типа.
Юнгер в заключительном фрагменте «Тотальной мобилизации» пишет, что возникли методы принуждения, более сильные, чем пытки: « ... они настолько сильны, что человек встречают их ликованием. 3а каждым выходом, ознаменованным символами счастья, его подстерегают боль и смерть. Пусть радуется тот, кто во всеоружии вступает в эти места».
Образ врага является неотъемлемым элементом политической практики и политической теории (шире - политической культуры), обусловленным неустранимостью определенных биологических и социальных механизмов, постоянно действующих в человеческих сообществах. Сознательное размывание «образа врага» может свидетельствовать только о применении стратегии разрушения защитных механизмов определенного сообщества и обеспечения преимуществ других сообществ, «естественное» следование тем же путем означает утрату политической субъектности. (с.с. 103-107)

Комментариев нет:

Отправить комментарий